И всё же эти возможности остаются, так сказать, «чистыми». Мы не знаем, а могут ли они в своей непрочности, хрупкости привести нас к существованию, к миру, к тому месту стечения народов, т.е. туда, где они только и смогут выявить законченное и опустошенное современным временем условие подлинного бытия?!
Мы также не знаем, а как измерить само время существования метафоры? Не бесконечно ли оно? Сможем ли мы, пребывая в состоянии политических, поэтических и философских бурь, выявить некое бытие, которое не окажется ни живым, ни мёртвым? Платон уже отметил это, выделив из системы бытия особое место, которому ничто не присуще, место, где одно молчание, место, где мы продолжаем жить вопреки всему.
Но отчаемся ли мы на тот поступок, что, будучи беспокойными, уйдём исключительно в сферу метафор? Должны ли мы заключить, что полное освобождение от метафоры подвигнет нас на путь забвения последних уходящих лучей бытия?
Или, напротив, сможем ли мы разглядеть во всём этом подлинный рассвет самой возможности нашего существования в мире, ту «чистую» потенцию, которая не связана, ровным счётом, ни с каким ожиданием, ни с какой надеждой на более справедливый и лучший мир?
Опора на сдержанную возможность, которая, не обещая ничего, никакого бытия, никакого возвращения в «исходную точку существования», ни философского настоящего, ни поэтического бытия и, тем более, бытия политического, предвосхищает, тем не менее, саму возможность нашего отдаления от античных снов, мечтаний, хотя и диалектических, но связанных с достижением самой метафоры существования, просто с достижением чистоты самой «потенции», которая, верная метафорическому блеску и преодолевающая возможность всяких разрушений, отдалённая от надежды и отчаяния, от беспечного ожидания будущего, утверждает, тем не менее, дух преданности пустоте и забвению и неверность знаково-символическому завершению или концу культуры.
Законченное существование поэтического слова находится, таким образом, в тесной связи с бытием самой метафоры, которая переносит нас в некую точку «бытия свободы», где как раз и раскрывается смысл самой метафоры «моря» или пустоты нашего существования. Мы тайно желаем оказаться на месте того героя, который, подобно Колумбу, покоряет морскую стихию, не видя её берегов. Но тот факт, что мы, не ведая усталости, можем свободно плыть к несуществующим берегам, и указывает нам на нашу принадлежность к героическому и подлинно романтическому духу. Таким представителем подлинно романтического духа был Н.И. Лобачевский, который, совершив трудный путь поисков, приблизился к берегам «Нового Света – неевклидовой геометрии. Так, П. Таннери сравнивал Н.И. Лобачевского с Колумбом, открывшим Новый Свет[145]. Сам «нетерпеливый шёпот волн» говорит о том, что мы отчаянно стремимся к тому «вечно зелёному берегу вечности», где голос друзей едва слышен и чист и, тем не менее, мы распознаём его и становимся благодаря этой надежде подлинными героями.
Заключение
Ромео у Шекспира говорит, что «тягость лёгкости, смысл пустоты!»[146] Люди часто оказываются богатыми своею красотой, но вместе с нею умирает и их богатство. Ведь красота «от чистоты увянет». И люди убегают от обета преданности ей, которая «Умно-прекрасна чересчур она!»[147] Все мыслители сходятся в своей оценке красоты в одном важном и решающем пункте: в своей негативной оценке морально-низменного «эгоцентризма». Преодоление последнего – необходимое условие достижения высшего блага, подобно тому как в области познания – абстрагирование от всех понятий.
Красота, которой мы сегодня призваны проявить свою преданность, произрастает из чувства пустоты и отчуждения, являющихся «спутниками» нашего действительного существования. Ведь, в настоящее время мы наблюдаем всеобщий кризис духа, философии, культуры и нравственности. И лишь метафора, «как средство безусловного и условного отношения к действительности»[148], в состоянии дать наиболее полное разъяснение самой диалектики, диалектического отношения философии к изначально более ценному и гипотетическому. И с ростом данного стремления к «безусловному» философия постепенно превышает сферу научного знания, причём именно в той мере, в какой сама наука продвигает себя в области гипотетического, но, в то же время, не преступает данной сферы.
Восточное стремление к мудрости, со всеми вытекающими отсюда последствиями, нацелено на формирование последовательности жизненных форм, а пустота при этом означает некое «просветление», некий «просвет» в самом познании, цель которого глубоко позитивна, положительна, особенно когда речь заходит о стремлении человека к необратимому познанию «наивысшего блага».