Политический контекст письма к Бёлендорфу и идея поединка современной нам эпохи с греками вновь порождают некую несогласованность, которая вытекает из данного послания. Данная интерпретация, скорее, имеет отношение к гамбургскому периоду Хайдеггера и не касается того, что в письме как раз опровергает эту логику. Иначе говоря, отклонившись от оригинального и трансформированного в историю непосредственного обновления, у нас, конечно, не возникает оснований абсолютизировать греческую модель и также нет уверенности в том, что М. Хайдеггер сможет исключить всякое подражание грекам. Рассматривая идею возвращения как основу подлинности греческого мира, возникает, тем не менее, вопрос – а не вписывается ли эта подлинность в сам «мимесис» как завершение данного нам мира, воспроизводящее в своём финале то, что не было заключено в самом начале, а раскрывается лишь в своём осуществлении? Более того, не восстанавливается ли этот процесс по близости с диалектическим возвращением, т.е. не соседствует ли он с более законченным влиянием «мимесиса», а именно, само происхождение оригинальности не осуществляется ли через возвращение к чему-то иному, к своей крайней противоположности? Не является ли это, в свою очередь, риском разрушить оригинальность, о чём и сам Гёльдерлин постоянно предупреждает, риском утратить «всечеловечность», жизнестойкость этой идеи?
Второй пример является ещё более значимым: в курсе лекций 1941-42 гг., касающегося воспоминаний, после выявления трёх ошибок интерпретации, которые можно обнаружить в памятном тексте 1943 года, Хайдеггер обращает внимание на тот факт, что освоение «всечеловечности» не является ни гарантией безопасности, ни достигнутой степенью удовлетворённости по поводу той жизнестойкости греков, о которой говорит Гёльдерлин, а представляет собой попытку «в этой поэзии… всё представить как бесконечную задачу». В результате в перспективе оказывается, что попытка М. Хайдеггера состоит в том, чтобы отыскать индивидуальный элемент, который оказывается жизнестойким.
В параграфах, посвящённых письму к Белендорфу (§§ 46-51) речь идёт о трудностях свободного постижения «всечеловечности», так что, в принципе, больше не существует вопроса о самом рассмотрении трудности как несоответствия современности греческому миру. Трудность достаточно точно рассматривается с самого начала потрясений, происходящих в сфере нечистого и, как нам необходимо заметить, эта позиция близка к диалектической негативности: «Ясность мысли принадлежит тому священному образу, который мы (современники) образуем все вместе. Но она всё же не достигает свободного пространства духа, поскольку погружена в неясность, в темноту прошлых эпох и подвергается тем самым испытанию а, тем самым, в своём неуклонном завершении, становится зрелой»[78].
Как видим, Хайдеггер проводит ту мысль, что сама необходимость перехода к нечистому одновременно проблематична, и, что самое главное, данный переход приводит к возникновению свободного пространства чистоты. Нечистое сразу же становится носителем «чистоты», или «всечеловечности». Оно, кроме того, выступает и посредником между земным и небесным: «Это происходит по той причине, что поэт решительным образом стремится вернуться к «чистоте» и совершить её новый поиск. Ведь он готов воспринять чужое и поделиться своим, что и составляет его сущность»[79]. Хайдеггер делает отсюда тот вывод, пытаясь припомнить «диалог с чужеземцем», согласно которому «всечеловечность» полностью подчиняет себе чужеземца, который оказывается взятым под защиту исключительно только этой идеей[80].
Сама близость Хайдеггера к диалектике возникает только к концу лекционного курса, когда он пытается выявить диалектическую природу любви и «мужества забвения», отталкиваясь от стихотворения Гёльдерлина «Хлеб и вино». Дом небожителей любит и храбрый дух «забывается».