Невозможно утверждать, что современность призвана полностью ориентироваться на греков и разыскивать в «ураганах судьбы» семена своих будущих прозрений. Это может быть объяснено трояким образом: во-первых, сам восточный характер возникает в переводе «Антигоны», на которую Гёльдерлин ссылается во втором письме к Вилмансу. Если язык Антигоны не кажется достаточно живым, то сам призыв к жизни представляет собой ценность только для этой трагедии, которая более всего ориентирована на Восток, и которая никоим образом не может являться моделью современной трагедии». Во-вторых, философское сочинение Гельдерлина представляет собой попытку постоянно отталкиваться от того, что и так остаётся весьма непосредственным и чересчур идеальным, т.е. слишком непреклонно следует эксцентричному голосу «Гипериона»; и, наконец, что особенно необходимо отметить, подобная интерпретация практически игнорирует саму степень отторжения греков от современности, мысль, которую можно проследить в письме Гёльдерлина Казимиру Ульриху Белендорфу[73].
Все эти причины-действия, если можно так выразиться, постепенно отдаляют нас от образа решительного поворота в направлении к Западу. При этом сама метафора поворота или переломного исторического момента далеко не соответствует топологии Гёльдерлина. Эта метафора не отвечает также ни эпохе «эксцентрической сферы» «Гипериона», ни эпохе гиперболической логики и, вне всякого сомнения, эпохе, которая приоткрывается в самом конце 1801 года. И, тем не менее, можно не игнорировать идеи резкой и совершенной перемены или перелома при условии двоякого рассмотрения метафоры; ведь, если представить себе, что греки, как наши современники, вдруг повернутся к нам лицом, то это событие предстанет в совершенно ином смысле (без взаимности, без духовного равновесия).
На самом же деле не существует какого-либо поворотного момента, который сделал бы греческий мир нашим современным: в данном отношении Хайдеггер замечает, что сам вопрос об историческом повороте «есть слишком недолгий как вопрос».
И, тем не менее, когда мы ведём речь о двойственности перемены своего отношения к грекам, то мы уже не в состоянии довольствоваться анализом различия только двух исторических кривых, как это вытекает из работ Б. Алемана, который, в свою очередь, замечал, что современная нам перемена во взглядах на греческий мир просматривается как перемена глубоко нам родная, воспроизводящая рождение нового мира как чисто органического, и, если можно так выразиться, используя терминологию Хомбурга, весьма умеренный в своей скромности процесс[74]. Причём, это замечание зачастую становится противовесом к пониманию перемен, происходивших в самом греческом мире, в основе которых лежало стремление к священному восторгу, составлявшему саму суть оргиастического восприятия жизни. И это – далеко не заблуждение, само собой разумеющееся; необходимо даже подчеркнуть, что все поэтические и философские трансформации зачастую предполагают именно такое понимание жизни.
Помимо всего этого, очень важно, что сам Гёльдерлин добавляет к сказанному тот тезис, согласно которому различие двух исторических зигзагов есть прежде всего различие между греческим направлением мысли и современным направлением к реализации «живой связи, в которой чувствуется «исторический такт» и постоянно воспроизводится одна и та же конечная цель. Вместе с тем нам необходимо приступить к размышлению о том, в чём заключается основной мотив противоречивости, которая противопоставляет друг другу[67] родное и чужое, отодвигая, тем самым, от нас саму «чистоту сущности». Другими словами, следует поразмышлять о том, как возможна «чистота» вообще, сознание «всечеловечности», т.е. по эту сторону земного и небесного, по эту сторону изгиба между греческим и современным нам миром, о чём как раз и задавался вопросом Гёльдерлин[75].
Философская интерпретация письма к Бёлендорфу испытывает, надо сказать, ту главную сложность, которая многими признаётся как «многотрудная», а именно здесь как раз возникает вопрос о том, как возможна сама «всечеловечность» или «чистота». Если попытаться всерьёз принять эту трудность, то становится очевидным, что именно происхождение духа античности, именно данный вопрос позволяет выявить истоки самой готовности воспринимать чужое и делиться своим, и этот постоянный повтор самого вопроса является как раз наиболее интересным. Поэтому, на наш взгляд, так необходимо исследовать происхождение как самого этого чистого повторения, в котором греки и современный нам мир представляют собой весьма адекватные образы, так и то обстоятельство, согласно которому греческий мир неуклонным образом постоянно воспроизводится нами, совершенно не мешая нам оставаться в то же время во власти воспроизведения, которое в то же время отдаляет нас от греков, а, следовательно, от всяческого соприкосновения с истоками.