Вот почему Гёльдерлин утверждает ту мысль, что трагедия содержит порою иной и более чуждый материал, причём в совершенно «чистом сердце» и мире «поэта». Этот другой материал является, на наш взгляд, одновременно «в достаточной мере аналогичным первому, чтобы дедуцировать полноту чувства поэта» и «в то же время остаётся более чуждым ему, если рассматривать его по аналогии, с целью сохранения». Так, трагический поэт, который выражает самый глубокий внутренний мир или самое радикальное духовное единство, не перестаёт постоянно повторять об этом, беря за основу своих размышлений противопоставленность совершенства и несовершенства, философской основы и её выражения, подлинности и артистического исполнения. Поэт призван «передавать», «переводить» или «переносить» свою субъективность и своё отношение к «настоящему» и самому объекту настоящего «в чужую личность, чуждую объективность». Данный перенос или данная дополнительная метафора отдаляет трагическую поэму от поэмы лирической и даже от той, которая выражает «разногласие» эпох, которая является подверженной делению, дроблению и становится самой близкой к трагическому жанру, а именно трагической «оде»,которую Гёльдерлин как раз анализирует.
Глубина духовного единства и радикальность дифференциации, движение к «границе» и предельный характер самой метафоры, которые задают особенность «трагического», являются настолько напряжёнными, что буквально всё «оказывается завуалированным». Ничто сегодня не является «непосредственным» или «прямым», начиная со своего предельного выражения; трагедия в этом смысле подразумевает «мимическое» выражение или выражение метафорическое, разрыв между описанием (субъекта и объекта) и их конечной формулировкой, которая самым радикальным образом отличается от иных философских и поэтических жанров.
Очевидно, что Гёльдерлин воспроизводит старую философскую традицию. Однако он воспроизводит её активно, усложняя её, оставляя место для «переноса» духа на современность, его метафоричности и «мимесиса», которые, на наш взгляд, не основаны на сходстве, а только на игре приближения к «дальнему», ещё не родившемуся человеку, на игре близкого и дальнего, на игре самой странности «очарования», которая находится в настоящее время в центре метафоры, связанной с проведением аналогий. Гёльдерлин одновременно завершает и метафору Аристотеля, извлекая её из рамок сходства, и гегелевскую метафору, постепенно превосходя диалектические границы возвышения духовного начала. «Чистая метафоричность» выражения исторического определённо отдаляет трагедию от диалектического противопоставления, от трагической оды и её более непосредственного выражения, так что она, т.е. трагедия, начинает превосходить уровень её чувствительного выражения и присущей ей метафорической логики, если можно так выразиться.
Усиливая метафору или переход к «границе формы и содержания», представленный «чистой» метафоричностью выражения, – метафоричностью без сходства – Гёльдерлин тем самым отклоняется от всякого систематического, философского и диалектического возобновления самой традиции. Трагический конфликт (между «героической внешностью» характера и «идеальным смыслом») не только не может быть освоен или просчитан во всех своих деталях, но даже, если таковое и может иметь место, то в единстве его формы и содержания; данное духовное освоение истории не может, в любом случае, заключать в себе спокойную и усмирённую «субъективность», как это имеет место в «трагической оде». Конфликт и его разрешение скрыты от наших глаз, раздроблены на целое множество моментов и поэтому так явны.
Метафоризация социального и духовного конфликта и его разрешения, расхождения между выраженным и выражением исключает, тем самым, возможность диалектического спасения субъекта, независимо от того, является ли это спасение законченным, ограниченным, хладнокровным, вполне соответствующим духу трагической «оды» или же, напротив, – более жёстким и, очевидно, более трагическим.
Исходя из дальнейшего исследования «трагической метафоры», только и начинаешь осознавать, почему Гёльдерлин отказался от решения, осуществляющегося через смерть, и встал перед необходимостью преобразовать самою «Смерть Эмпедокла», раздваивая образ Эмпедокла, противопоставляя ему метафорический, законченный образ и порождая тем самым «чистый» и непреодолимый конфликт.
На протяжении определённого времени Гёльдерлин полагал, что только насильственная смерть может стать преодолением духовного напряжения между «внутренним» миром и миром «внешним», органическим и распадающимся на части, сознанием и природой, субъективным единством и нечто чуждым ему: современная нам эпоха взывает к жертве, где крайности, как кажется, сходятся реальным и видимым образом.