Как раз начиная с этой тройственной структуры, и приобретает место дифференциация поэтических жанров, осуществляется сам поэтический план сочинения, учитывающий его жанр. Не вдаваясь в детали анализа, можно, тем не менее, заметить, что три жанра, или «типа произведения» – лирический, этический и трагический – отличаются своеобразием метафоры настоящего, поскольку последняя опосредует основной тон и художественный характер – лирический, этический, трагический, поскольку мета/pфора опосредует идеальное явление, раскрывает «энергетическую мощь героических диссонансов, которые объединяют возвышенное в жизни человека и самою жизнь», чувственную жизнь и стремление к идеалу, преодоление его несовершенного измерения; «эпическая» метафора при этом достигает, в конечном счёте, своего разрешения «в плане идеала»; она преодолевает конфлиет между героическим пафосом, его совершенством и точностью его художественного языка; что же касается трагической метафоры, то у неё имеется привилегия быть исследованной более тщательным образом и оказаться в то же время более направленной на духовное, когда всё происходит именно так, как будто «метафорическое единство» разыгрывается в совершенно образцовом стиле трагического жанра.
Трагическая метафора становится игрой единства и различия, которая уже предстаёт игрой, которая, как говорили «мудрецы в Саисе», «достаточно дифференцирована», но постоянно возвращается в бытие как «безразличие», т.е. в состояние «чистой индифференции». Необходимо, чтобы деление, дробление времён не допускало дополнительно наименьшее деление, дабы не возникала возможность абсолютного разрыва и в своей основе обеспечивалась необходимость духовного «единения бытия».
Ограничив лирическую крайность, которую можно поименовать как метафорологию*, Гёльдерлин не игнорирует того факта, что она всерьёз подводит нас к возможности диалектической логики, как это хорошо видно из решающего отрывка «О различии поэтических жанров»:
«…необходимо, чтобы все произведения данного жанра конституировались в интеллектуальной интуиции, которая не может быть ничем иным, как этим единством со всем тем, что живёт единством, которое на самом деле более не может ощущаться (defühlt) ограниченным сердцем, которое в состоянии предчувствовать только сердце, достигшее более высокого духовного страдания, но которое всё же может оказаться распознанным душой и может проистекать из невозможности абсолютного разделения и рассеивания…»[43]
Обосновать (раз)деление до самых крайних пределов, превзойти диалектическую дифференциацию с целью доказательства её невозможности, а именно невозможности дальнейшего деления – это, в принципе, и есть абсолютное деление. которое раскрывает единство:
«…действительное разделение и вместе с ним всё материально-зависимое, также, как связность, а вместе с ней и всё духовно-постоянное действительное (…), является ничем иным, как состоянием первоначального объединения, состоянием, в котором она пребывает, так как ему необходимо покинуть свои собственные границы…»[44]
Если продолжить текст, то можно акцентировать внимание и на тех вещах, что логика предельного деления есть, по существу, та же самая логика объединения, поскольку «каждая часть в своём развитии равняется частям в детерминированной определённости»[45]. Точнее, Гёльдерлин делает на этом акцент, утверждая, что процесс столкновения целого и частей, совершенства и обусловленности, абсолютного и ограниченного, может реализоваться только в своём крайнем выражении или же в результате нарушения границы, в процессе, ещё более решительным образом выходящем за пределы диалектической логики.
Трагическая метафора, переходное состояние, знаменующее трагедию или сам переход, имеет, таким образом, одну неумолимую особенность – нарушение всякой логики. В данном плане трагическая метафора осуществляет программу, которую Гёльдерлин начал реализовывать, начиная с 1794 года, дабы прикоснуться к запредельным границам кантовской философии. Но, как можно видеть, всё это осуществляется далеко не в диалектическом смысле, не в смысле диалектического перехода границы и примирения. Нарушение смысла трагедии есть в то же время и отклонение от принципов самой диалектической логики. Именно в тот момент, когда «яркость, детерминированность, единство частей, где ощущается их целостность, переходят свои границы, установленные для них, они становятся подлинным страданием, так как достигают абсолютного рассеяния; всё в конце концов ощущается в этих частях таким же ярким, живым и определенным, как ощущаются сами части в состоянии умиротворения, а также в состоянии движения в своём более ограниченном единстве».