В противоположность требованиям христианской религии В.В.Розанов двигался назад, к глубокой древности, благословляя половую любовь как вечный источник жизни. Но, провозглашая силу и ничем не ограниченную мощь родовой любви, он вступал, тем самым, в известный антагонизм к русской философии (Вл.Соловьев, Н.Бердяев и другие), которая стремилась рассматривать любовь в плане проявления личностного начала. Любовь, по мнению Н.Бердяева, пробуждает в человеке индивидуальность, а тем самым предполагает преодоление личностью родового, биологического начала. Напротив, для Розанова любовь — это стихийный зов первобытного начала, дух, как постоянное и непрерывное стремление быть, то есть первая космическая потенция (если следовать принятым нами выше обозначениям).
Бердяев открывает новые философские грани в исследовании природы любви. Он развивает мысль о том, что любовь есть творческий акт. Но при этом он отталкивается от представления об андрогинизме (всякая личность содержит смутные представления о своей былой целостности). В «Смысле творчества» он подробным образом обосновывает мысль о том, что любовь трагична по своей природе. Но трагедия, по его мнению, заложена в непреодолимой разделенности мужского и женского начал. Женщина ближе к природе, пол для нее — вся ее жизнь; напротив, в мужчине пол менее всего дифференцирован, так что связанные с этим любовные переживания имеют в его жизни гораздо меньшее место.[334]
Это — неверная точка зрения. Разделенность на мужское и женское полагает творчество. Андрогинизм же есть самоположенное этих противоположностей и поэтому он растворяется в них. Развивая мысль о том, что андрогинизм «есть богоподобие человека,его сверхприродное восхождение»[335], Бердяев не замечает, что это «сверхприродное»он только нивелирует до состояния жуткой отчужденности мужского и женского начал. Да и навряд ли мы приблизимся к истине, если будем заниматься достраиванием в себе женской или мужской природ?!
В пользу правильности развитого нами подхода, суть которого состоит в разделении понятий эроса, любви и духа, говорит и то, что, с одной стороны, Бердяев верно обращает свое внимание на соединение ценностей любви и свободы, а с другой их смешивает, вводя понятие «любви-эроса». Например, он пишет следующее: «Два процесса необходимы, когда ставится тема пола и любви-эроса: внешнее освобождение от гнета и рабства общества и авторитарного понимания семьи и внутренняя аскеза, без которой человек делается рабом самого себя и своей низшей природы. Все типы любви могут стать рабством и пленом человека -и любовь-эрос, и любовь-жалость (например, кн. Мышкин у Достоевского). Но любовь-эрос должна быть соединена с любовью-жалостью, иначе она делается поработителем».[336] Но ведь эрос — это и есть свобода, звенящая свобода, то, что свободно парит между бытием и небытием, между духом, как тем, что стремится к бытию, и любовью, как тем, что не выдерживает полноты бытия. Разве не пал человек от того, что пожелал в своей любви быть точно таким же, как Бог? Человек всегда стремился построить рай на земле, но всякий раз эта потенция вновь и вновь разлеталась на части. Из этого можно сделать только один единственный вывод: дает блаженство не любовь, а эрос; не метафизика, а диалектика.
К раскрытию идеала любви ближе всего, на наш взгляд, подошел Л.П.Карсавин. По его убеждению, идеал любви является «двуединством духа и тела, наслаждения и разумного ограничения, разума и чувства, мужественности и женственности — в их живой диалектике (Подч. мной — А.Л.) рождается творческая сила бытия».[337] В этом определении мы достигаем конечной цели настоящего исследования, а именно понятия свободного единства противоположностей, понятия чистой свободы. Сущность этой свободы состоит не в самополагании (андрогин только и делает, что сам себя полагает), а в полагании иного, еще никогда не бывшего. «Мы ведь вообще часто видим, — говорит Шеллинг, — что чем выше стоит некое существо, тем более оно выходит из себя самого, а чем существо ограниченнее, тем менее оно отходит от себя и приходит к другому».[338] К этому следует добавить и следующее: плохой художник делает предметом своего творчества лишь самого себя. Напротив, потому-то так и «восхваляется объективность, например, объективность Гомера, о котором один древний ценитель вполне справедливо сказал, что произведения этого божественного поэта вызывают повсюду такое восхищение, что люди почти забывают о его личности».[339]