Заметим, что далеко не всё поэтическое обладает потенцией устремлённости к своему концу. Невозможно говорить о поэме, не рискуя довести её до познаваемого объекта, т.е. до объекта чисто филологической рефлексии и универсального духа математизации. Сам вопрос о сущности языка не выступает движущей силой слов. Язык, особенно философский и поэтический, всецело относится к области метафизического. В данном вопросе сам язык представляет собой определённое достижение. Принадлежность к области метафизического запрещает принятие в расчёт любой работы над метафорой, причём, даже той, которая осуществляется поэтом и требует того, чтобы отделить поэму от всяческого «металингвистического» или «метапоэтического» подхода[122].
С другой стороны, сама связь метафоры с пониманием языка, как символа, неизбежным образом приводит к пониманию духа самой поэмы. Последняя призвана отдаляться от метафоры; ведь метафора является неотъемлемым элементом самой структуры языка. И в самом деле, именно потому, что метафора постоянно воспроизводит структуру смысла, она часто ошибочным образом разводит само соответствие слова и вещи.
Настаивая на законе сходства настоящего и прошлого, метафора пытается увековечить полноту языка и поэтического сочинения, возвыситься над самой правдивостью, понимаемой как адекватность истины действительности. Более того, выражая сходство настоящего с прошлым, она с необходимостью устанавливает первичность чувств, как адекватность языка самой мысли. Именно это запрещает ей всяческий доступ к более изначальной связи с бытием, связи, которую поэтический дух заключает в себе.
Не следует забывать и о том, что метафора не позволяет выставить слово, начиная с самых истоков его происхождения. Метафора не достигает и опыта, которым мы обладаем вместе со словом. Она относится к сфере креативных (творческих) трансформаций. Сегодня мы приближаемся к такой стадии развития, когда метафора рождается в результате развёртывания духовного «архетипа» человечества в процессе познания[123]. Мы постепенно приближаемся к пункту, где мысль Хайдеггера достигает необычайной жёсткости и становится, тем самым, чрезвычайно хрупкой.
4. Поэтическое слово есть не просто «цветы», цветники философской мысли. Выражением слабости творческих трансформаций поэтического слова является их искусственный спутник. Но это – не сама поэма, а их интерпретация, которая представляет собой некий «гербарий», некую коллекцию «высушенных растений»[124]. Интерпретация, к которой примешивается логика, не позволяет разглядеть изначальное слово, несущее в себе возникновение нового мира. Выражение Гёльдерлина «слова как цветы» указывает, прежде всего, на сам смысл поэтического слова, а через него – на саму сущность поэтического языка.
Ни одна вещь не находится там, где оказывается ослабленным само слово. Но «слово», в понимании Гёльдерлина, не должно быть воспринято для чего-либо, т.е. в целях становления природного или искусственного миров. Поэтическое слово не подобно спутнику, который светит отражённым светом. Это слово не говорит нам о другом, о чуждом. Оно не метафорично, а, напротив, является далёким от этого духа, от всякой содержательной силы, связанной с трансформационными процессами. В этом плане «слово» Гёльдерлина заключает в своих недрах возможность развёртывания сущностных потенций слова и дара, связанного с бытием, существованием самих вещей. Именно эта изначальная связь слова с вещью и составляет основополагающую тайну языка. Эта связь связана с его сущностью, в которую как бы «проваливается» метафора и символ, адекватный эпохе дух и трезвый расчёт[125].
Данной аргументации, однако, не удаётся спрятать под воду свои более слабые стороны, с которыми как раз сопряжён риск разрушения настоящего.
Речь идёт о метафоре «цветка», которая является аристотелевским примером метафорического акта. Более того, противопоставляя цветок, предназначенный для гербария, «коллекции засушенных растений», не воспроизводит ли Гёльдерлин само противопоставление метафоры жизни метафоре смерти, метафоры живой метафоре мёртвой?